Похвала Сергию. Роман, часть 1, глава 14-15-16-17

Сергий Радонежский. XVII в. Симон Ушаков

Сергий Радонежский. XVII в. Симон Ушаков

Глава 14

Известие о восстании в Твери и об убийстве царева брата Шевкала со всею татарскою ратью дошло в Ростов восемнадцатого августа, на третий день после праздника Успения Богородицы.

В улицах стояла жарынь, сушь, было не продохнуть. Пыль висела неживыми клубами, даже не оседая. Потрескивало пересушенное дерево.

Горожане, многие, не топили печи, боялись пожаров. По окоему клубились свинцовые облака никак не разражаясь дождем. Темное синее небо висело над головою, словно сверкающий начищенный щит, и сходное с блеском металла солнце жгло поникшую пыльную листву дерев и обливало горячим золотом клонящие долу хлеба. Казалось, в самом воздухе, потрескивающем от жары, копилось тревожное ожидание беды и раззора.

Дождь хлынул внезапно, вместе с первыми круглыми раскатами громового грохота. Тяжелая туча, затмившая солнце, казалось, только-только еще застила свет, а уже обрушилось тысячью игл, вздыбило пыль в переулках, волнами пошло по морю хлебов, оступившему город, захлопали калитки, рванулись с веревок развешанные портна, куры, с криком взлетая в воздух, разбегались и прятались от дождя, и уже дружно заколотило по кровлям, и дохнуло грозовой свежестью в улицы, и в ослепительно белые, разрезаемые ветвистыми струями молний края облаков вонзились стаи испуганных галок и ворон, и молодки, завернув подолы на головы, сверкая голыми икрами крепких босых ног, с радостным испугом, с веселыми возгласами побежали, шлепая по лужам, прятаться от дождя в калитки и подворотни домов, когда в город ворвался, со скачущим вестником, грозный голос тверской беды.

— Побиты! Татары побиты! Шевкал? Брат царев?! Все побиты, и Щелкан, Шевкал ли, убит! Беда!

И в рокочущие раскаты грозового неба, в веселый частобой долгожданной воды, ворвался высокий, тревожный голос колокола, — один, другой, третий. Звонари, не сговариваясь, узнавая о ратном тверском пожаре, начинали вызванивать набат.

Не успел еще, омывший и омолодивший землю веселый дождь свалить за край окоема, еще неслись, догоняя, лохмы сизых туч, и еще моросило, пересыпая серебряными нитями отвесные жаркие лучи освобожденного от облачного плена юного солнца, а уже на площади перед собором гомонило разномастное, поспешное вече. Орали, пихались, требовали князей, думных бояр и епископа, кого-то стаскивали с коня, кого-то, упирающегося, вели к помосту:

— «Ать молвит!»

Стефан, — его, кинувшегося на всполошный зов колокола, человечьим водоворотом занесло в самую гущу, — рванулся в толпе. Непрошенные, нежданные даже слова рвались у него из груди:

— Люди добрые! Граждане ростовские! Друзья, братья! Восстанем все!

Поможем Твери! Головы своя положим!

— Сам-то как, свою голову тоже положишь, али батька не повелит? громко и глумливо вопросил узнавший Стефана горожанин.

— Молод ищо! — посыпались сердитые голоса. — Глуздырь! Дак и не попурхивай! Чей-то таков? Кириллов, никак, сынок! Батько где?! От ево ли послан, али сам, по младости, по глупости?

Стефан, бешено пробиваясь вперед, орал им в лица, размахивая кулаками:

— Стыд! Позор! Как успех, дак и все до кучи:

— мы! А как на труд, на смерть, дак пущай сосед, моя хижа с краю? Да? Так, што ли?! К оружию, граждане!

— Против кого? — вопрошали ему в лицо. — Власть своя, свои князья!

Татар у нас нетути! Чево бояре бают, где они? Где Аверкий? Где твой батька, лучше скажи! Тверичи сами затеяли, им и расхлебывать! Нас не трогают пока!

— Дак и всех поврозь тронут! — надрывался Стефан.

— Ты, может, и прав, — не уступая, возражала ему слитная толпа, — да где бояре? Где рать? Мы смерды, у нас и оружия нет! Где старосты градские?

Аверкий где? Послать за Аверкием!

— Мы встанем, а бояре? А князь что думат? А кто нам даст коней, да мечи, да брони, ты, што ль? Вятшие пойдут, тады и мы на рать станем! То-то и оно!

— Кто поведет? Кому нать? Тверской-то великой князь, Ляксандра Михалыч, сказывают, тоже утек из Твери? Во гради он? То-то ж!

Стефана затолкали, запихали, закидали тяжелой мужицкой укоризной. Он так и не пробился к лобному месту, где с возвышения то тот, то другой краснобай бросали в толпу всполошные слова. Их тянули вниз за сапоги, за полы, на помост взбирались новые, кричали яро:

— Охолонь! Князя давай, бояр!

— Бояр великих! Князя! — ревела площадь.

Но не было ни князя, ни бояр на вечевой площади, и не было согласия во граде, ни совета во князьях, ни единомыслия в боярах. Кто прятался в тереме, повелев слугам кричать, что его нетути, кто, взмыв на коня, мчал прочь за городские ворота, кто увязывал добро, махнувши рукою на все:

— Чернь бунтует! Худого и жди!

Ничем кончилось ростовское вече.

С подбитой где-то, невзначай, скулою, измазанный, с порванным рукавом, Стефан с трудом выбрался из обманувшей его толпы, которая, виделось уже, собралась просто так, пошуметь, но ничего не решит и ни на что не решится без руководителей своих, которые, в сей час, сидят, попрятавшись от черни, с единою мыслью: лишь бы без нас, да мимо нас, лишь бы кто другой!

Напрасно проплутав в поисках слуги, он, пеш, выбрался за городские ворота и, шатаясь, побрел домой. Уже за несколько поприщ от города нагнал его старик Прокофий с конем, тоже напрасно проискавший своего молодого господина, и теперь донельзя обрадованный, что не пришлось ему ворочаться домой одному, без Стефана, под покоры и укоризны боярыни.

Не в пору, не вовремя вспыхнуло тверское пламя. Никого не зажгло, только опалило страхом, и пригнулась, пришипилась земля, с ужасом ожидая одного: что-то будет?

И никто не дерзнул повторить того, что створилось в Твери. Не встала земля, не вышли самозваные рати, не встрепенулись ратные воеводы, не двинулись дружины, не подняли головы князья… А когда дошли вести, что Иван Данилыч московский вызван в Орду, и суздальский князь, Александр Василич, отправился туда тоже, поняли:

— быть беде великой! Жди нового ратного нахождения!

Глава 15

Торопливо убирали хлеб. Косые дожди секли землю. Ветра рвали желтый лист с дерев. Жители зарывали корчаги с зерном, прятали в тайники, что поценнее, уходили в леса, отрывая себе звериные норы в оврагах — хоть там-то пересидеть беду!

Александр Михалыч загодя покинул Тверь, не помышляя о ратном споре с Ордою. Мелкие князья, пася себя и смердов своих, об одном молили Господа:

— Лишь бы не через нас! Лишь бы иною дорогой!

И земля немо ждала, как ждет приговоренный к казни, не помышляя уже не токмо о споре с Ордою, но даже и о спасении…

Подмерзали пути. На застылые пажити падал неживой снег. В серебряных вьюгах, под вой волков и метелей, на землю русичей в бессчетный раз надвигалась степная беда.

Черною муравьиною чередою тянулись скуластые всадники в мохнатых островерхих шапках, на мохнатых низкорослых лошадях по дорогам страны.

Пять туменов, пятьдесят тысяч воинов, послал Узбек громить мятежную Тверь, и с ними шли, верною обслугою хана, рати москвичей и суздальцев. Только в книгах о седой старине, да в мятежных умах книгочиев оставалась, сохраняла себя в те горькие годы былая единая Русь! О, вы, великие князья киевские! О, слава предков! О, вещий голос пророков и учителей твоих, святая Русская земля! Где ты? В каких лесах, за какими холмами сокрыта? В каких водах, словно Китеж, утонули твердыни твои?

Иссякли кладязи духа твоего, и кто приидет, препоясавший чресла на брань и труд, иссечь источники новые? Кто вырубит из скалы забвения родник живой и омоет, и воскресит хладное тело твое? О, Русь! Земля моя! Горечь моя и боль!

***

Метет. Мокрый снег залепляет глаза. Во взбесившейся снежной круговерти смутно темнеют оснеженные и вновь ободранные ветром, крытые дранью и соломой кровли боярских хором. Выбеленный снегом тын то проглянет острыми зубьями своих заостренных кольев, то вновь весь скроется в воющем потоке снегов. Деревня мертва, оттуда все убежали в лес. Только здесь чуется еле видное шевеление. Мелькнет огонь, скрипнет дверь, промаячат по-за тыном широкая рогатина и облепленный снегом шелом сторожевого.

В бараньих шубах сверх броней и байдан, кто с копьем, кто с рогатиною, кто с луком и стрелами, кто со старинным прямым мечом, кто с татарскою саблей, шестопером, а то и просто с самодельною булавою да топором, они толпятся во дворе, смахивая снег с бровей и усов, сами оробелые, ибо что смогут они тут, ежели татарские рати Туралыкова и Федорчукова, что валят сейчас по-за лесом, отходя от разгромленной, сожженной Твери, волоча за собою полон и скот, вдруг пожалуют к ним, на Могзу и Которосль? Недолго стоять им тогда в обороне! И счастлив останется тот, кого не убьют, а с арканом на шее погонят в дикую степь! Ибо татары громят и зорят все подряд, не глядя, тверская или иная какая земля у них по дороге.

В Сарае уже ждут жадные купцы-перекупщики. Давай! Давай! Полон, обмороженный, слабый, пойдет за бесценок, а семью, — татарок своих, — тоже надо кормить! Нещадно, с маху, бьет ременная плеть: «Бега-а-ай!». — Спотыкающиеся, спутанные полонянники, втягивая головы в плечи, бредут через сугробы, падают, встают, ползут на карачках, с хрипом, выплевывая кровь, умирают в снегу. «Бега-а-ай!» гонят стада скотины. Громкое блеянье, испуганный рев недоеных голодных коров, ржанье крестьянских, согнанных в насильные табуны коней тонут в метельном вое и свисте. Обезножевшую скотину, прирезав и тут же пихнув в сугроб, оставляют в пути. Волки, наглея, стаями бегут за татарскою ратью.

Вороны, каркая, срываются с трупов и вновь тяжко падают вниз, сквозь метель.

За воротами боярских хором царапанье, не то стон, не то плач.

Отворяется калитка, ратник бредет ощупью, выставив, ради всякого случая, ножевое острие. Наклоняется, спрятав нож и натужась, волочит под мышки комок лохмотьев с долгими, набитыми снегом волосами, свесившимися посторонь! Баба! Убеглая, видно! Без валенок, без рукавиц…

— Тамо! — шепчет она хрипло, — тамо, еще! — И машет рукою, закатывая глаза.

— Где? Где?! — кричит ратник ей а ухо, стараясь перекричать вой метели.

— Тамо… За деревней… бредут…

Распахиваются створы ворот. Боярин Кирилл, в шубе и шишаке, сам правит конем. Яков, тоже оборуженный, держит одною рукой боевой топор и господинову саблю, другою вцепляясь в развалы саней, пытается, щуря глаза, разглядеть что-либо сквозь синюю чернь и потоки снежного ветра. Сани ныряют, конь, по грудь окунаясь в снег, отфыркивает лед из ноздрей, тяжко дышит, в ложбинах, где снег особенно глубок, извиваясь, почти плывет, сильно напруживая ноги.

Вот и околица. Конь пятит, натягивая на уши хомут. Чья-то рука тянется из белого дыма, чьи-то голоса не то воют, не то стонут во тьме.

Яков, оставя оружие, швыряет их, как дрова, в развальни, кричит:

— Все ли?

— Все, родимый! — отвечают из тьмы не то детские, не то старушечьи голоса.

— Девонька ищо была тута! — вспоминает хриплый старческий зык. Ма-ахонькая!

Конь, уже завернувши, тяжко бежит, разгребая снег, и внезапно, прянув, дергает посторонь. Кирилл, нагнувшись, подхватывает едва видный крохотный комочек обмороженного тряпья, кидает в сани. Конь — хороший боевой конь боярина — идет тяжелою рысью, изредка поворачивая голову, дико глядит назад…

В хоромах беглецов затаскивают в подклет: прежде всего спрятать! Там снегом растирают обмороженных, вливают в черные рты горячий сбитень.

Мечется пламя лучин в четырех светцах, дымится корыто с кипятком. Мария, со сведенными судорогой скулами, молча и споро забинтовывает увечную руку обмороженного мужика, а тот, кривясь от боли, скрипит зубами, и только бормочет:

— «Спаси Христос, спаси Христос, спаси… Спасибо тебе, боярыня!» Стонет, качаясь, держась за живот, старуха. Мечутся слуги.

Сенные девки, нещадно расплескивая воду, обмывают страшную, в бескровной выпитой наготе, потерявшую сознание беременную бабу. Голова на тонкой шее бессильно свесилась вбок, тонкие, распухшие в коленах и стопах ноги, покрытые вшами, волочатся, цепляясь, по земи, никак не влезают в корыто.

Стефан путается под ногами людей, силясь помочь, хватает то одно, то другое, ищет, кого бы послать на поварню.

— Живей! Ты! — кричит сорвавшимся, звенящим голосом мать, — где горячая вода?! — И он, забыв искать холопа, сам хватает ведро и, как есть без шапки, несется за кипятком.

Другой мужик, в углу, молча и сосредоточенно кривясь, сам отрезает себе ножом черные неживые пальцы на ногах. Одна из подобранных женок вставляет новые лучины в светцы. Кто-то из слуг раздает хлеб…

Кирилл, весь в снегу, входит, пригибаясь под притолокою, и молча передает жене маленький тряпичный сверток. Мария, тихо охнув, опускается на колени:

— «Снегу! Воды!» — Девочка лет пяти-шести, не более (это та самая девчушка, что нашли у околицы), открывает глаза, пьет, захлебываясь и кашляя; тоненьким хриплым голоском, цепляясь за руки боярыни, тараторит:

— А нас в анбар посадивши всех, а матка бает:

— ты бежи! — А я пала в снег, и уползла, и все бежу, бежу! Тетка хлеба дала, ото самой Твери бежу, где в стогу заночую, где в избе, где в поле, и все бежу и бежу, — свойка у нас, материна, в Ярославли-городи!

Глаза у девчушки блестят, и видно, что она уже бредит, хрипло повторяя:

— «А я все бежу, все бежу…»

— В жару вся! — говорит мать, положив руку ей на лоб, и шепотом прибавляет:

— Бедная, отмучилась бы скорей!

Стефан стоит, сгорбясь, нелепо высокий. Он только что притащил дубовое ведро кипятку и, коверкая губы, смотрит, не понимая, не в силах понять, постичь. От самой Твери?! Досюда? Столько брела? Такая сила жизни!

И — неужели умрет?!

Мать молча задирает вонючую рубаху, показывает. На тощем тельце зловеще лоснятся синие пятна, поднявшиеся уже выше колен, в паху и на животе. «Не спасти!» — договаривает мать. У самой у нее черные круги вокруг глаз, и она тоже смотрит на девочку безотрывно, стонно Стефану, шепчет про себя:

— Господи! Такого еще не видала!

— Унеси в горницу! — приказывает она сыну. Стефан наклоняется над дитятей, но тут, ощутив смрад гниющего тела, не выдерживает, с жалким всхлипом, не то воем, закрывает руками лицо и бросается прочь.

Мария, натужась, сама подымает ребенка и несет, пригибаясь под притолокою, вон из дверей. Она вовсе не замечает, с натугою одолев крутую лестницу, что за нею топочут маленькие ножки, и в горницу прокрадывается Варфоломей. Мария, в темноте уронив девочку на постель, долго бьет кресалом. Наконец трут затлел, возгорелась свеча. И тут, оглянувши в поисках помощи, она видит пятилетнего своего малыша, который глядит серьезно и готовно, и, не давши ей открыть рта, сам предлагает:

— Иди, мамо! Я посижу с нею!

Мария, проглотив ком в горле, благодарно кивает, шепчет:

— Посиди! Скоро няня придет! Вот, — шарит она в глубине закрытого поставца, — молоко, еще теплое. Очнется, дай ей! — И, шатнувшись в дверях, уходит опять туда, вниз, где ее ждут, и где без хозяйского глаза все пойдет вкривь и вкось.

Девочка, широко открывши глаза, смотрит горячечно. Варфоломей подходит к ней и, остановясь близко-близко, начинает гладить по волосам.

— А я все бежу, бежу… — бормочет девочка.

— Добежала уже! Спи! — говорит Варфоломей, словно взрослый. — Скоро няня придет! Хочешь, дам тебе молока?

— Молоко! — повторяет девочка жарким шепотом и, расширив глаза, смотрит, как Варфоломей осторожно наливает густую белую вологу в глиняную чашечку и медленно, боясь пролить, подносит ей. Девочка пьет, захлебываясь и потея. Потом, отвалясь, показывает глазами и пальцем:

— «И ты попей тоже!» — Варфоломей подносит чашку ко рту, обмакивает губы в молоко, кивает ей:

— «Выпил!» — девочка смотрит на него долго-долго. Жар то усиливается, то спадает, и тогда она начинает что-то понимать.

— Я умираю, да? — спрашивает она склонившегося к ней мальчика.

— Как тебя зовут?

— Ульяния, Уля!

— Как и мою сестру! — говорит мальчик.

— А тебя как?

— Варфоломей.

— Олфоромей! — повторяет она, и вновь спрашивает требовательно:

— Я умираю, да?!

Варфоломей, который шел за матерью с самого низу, и видел и слышал все, молча, утвердительно, кивает головой и говорит:

— Тебя унесут ангелы. И ты увидишь Фаворский свет!

— Фаворский свет! — повторяет девчушка. Глаза у нее снова начинают блестеть, жар подымается волнами.

— И пряники… — шепчет она в забытьи, — и пряники тоже!

— Нет, тебе не нужно будет и пряников, — объясняет Варфоломей, как маленький мудрый старичок, продолжая гладить девочку по нежным волосикам.

— Там все по-другому. Тело останется здесь, а дух уйдет туда! И ты увидишь свет, Фаворский свет! — настойчиво повторяет он, низко склоняясь и заглядывая ей в глаза. — Белый-белый, светлый такой! У кого нету грехов, те все видят Фаворский свет!

Девочка пытается улыбнуться, повторяя за ним едва слышно:

— Фаворский свет!..

Двое детей надолго замирают. Но вот девочка вздрагивает, начинает слепо шарить руками, вздрагивает еще раз и вытягивается, как струна.

Отверстые глаза ее холоднеют, становятся цвета бирюзы, и гаснут.

Варфоломей, помедлив, пальцами натягивают ей веки на глаза и так держит, чтобы закрылись.

Стефан (он давно уже вошел и стыдливо стоял у двери, боясь даже пошевельнуть рукой) спрашивает хрипло:

— Уснула?

— Умерла, — отвечает Варфоломей, и, став на колени, сложив руки ладонями вместе перед собою, начинает читать молитву, которую, по его мнению, следует читать над мертвым телом:

— Богородице, дево, радуйся! Пресвятая Мария, Господь с тобою!

Благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего… — Он спотыкается, чувствует, что надо что-то добавить еще, и говорит, чуть подумав:

— Прими в лоне своем деву Ульяну, и дай ей увидеть Фаворский свет!

Теперь все. Можно встать с колен, и теперь, наверно, нужен ей маленький гробик.

А внизу, в подклете, хлопают двери, и Кирилл, с трудом разлепивши набрякшие, обмороженные веки, сбивая сосульки снега с ресниц и бороды, говорит жене:

— Еще троих подобрали, и те чуть живы! Прими, мать!

Поздняя ночь. Все так же колотится в двери и воет вьюга.

— Вьюга, это к добру, татары, авось, не сунутце! — толкуют ратники, сменяя издрогших товарищей. Передают из рук в руки ледяное железо, крепко охлопывают себя рукавицами. Не глядючи на полузанесенный снегом труп (давеча один дополз до ограды, да тут и умер), разумея тех, кто внизу, бормочут:

— Беда!

А боярчата, измученные донельзя, все еще не спят. Только Петюня уснул, посапывая. Стефан (он сейчас чувствует себя маленьким-маленьким, так ничего и не понявшим в жизни) сидит на постели, обняв Варфоломея, и шепчется с ним:

— А откуда ты слышал про свет Фаворский?

— А от тебя! — тоже шепотом отвечает Варфоломей. — Ты, лонись, много баял о том. Не со мною, с батюшкой… А расскажи и мне тоже! — просит он.

— Вот пойдешь скоро в училище, там узнаешь все до тонкости, задумчиво отвечает Стефан. — Далеко-далеко! На юге, где Царьград, и дальше еще, там гора Афон. И в горе живут монахи, и молятся. И они видят свет, который исходил от Христа на горе Фавор. Фаворский свет! И у них у самих, у тех, кто самый праведный, от лица свет исходит, сияние.

— Как на иконах?

— Как на иконах. Только яще ярче, словно солнце!

— Степа, а для чего им Фаворский свет?

— Они так совокупляют в себе Дух Божий! Божескую силу собирают в себе, чтобы потом людям ее передать! Понимаешь? Из пламени возникает мир, и вновь расплавляется в огне. Зрел ты пламя? Оно жжет, но вот угас костер, и нет его! Огонь зримо являет нам связь миров: духовного, горнего, и земного, того, который вокруг нас. Огонь также и символ животворящей силы Божества, потому и едины суть Бог-Отец, Бог-Сын и Дух Святой, исходящий на нь в виде света… Не простого света, солнечного, а того, божественного, что явил Христос ученикам своим на горе Фаворе!

Варфоломей кивает. Неважно, понимает ли он до конца то, что говорит брат, или нет, но ему хорошо со Стефаном. И он верит теперь еще больше, что ныне хорошо и той упокоившейся девочке, которую завтра обещали похоронить, и даже сделать ей маленький гробик.

Беспокойно, вздергиваясь и постанывая, дремлет мать. Легла не раздеваясь, не разбирая постелю, на час малый, да так и уснула, уходившись всмерть. Кирилл не велел ее будить. Сам спустился в подклет, сменить жену в бессонной ее стороже.

Глава 16

Варфоломей начал учиться грамоте семи лет, сказано в первой его биографии, в первом житии. Простой расчет показывает, что это должно было произойти в 1329 году, ежели считать от «Ахмыловой рати». Но уже «за год един» после Федорчукова и Туралыкова нашествия, то есть через зиму после погрома Твери, московский великий князь Иван Данилович, выдав дочь за юного князя Константина, наложил властную руку на Ростов, что окончательно сокрушило хозяйство боярина Кирилла и заставило его в конце концов, как и многих, бежать из Ростова в поисках новых земель и «ослабы» от поборов и даней. Иными словами, переезд в Радонеж мог состояться где-то не позднее 1330 года, и учиться в Ростове в этом случае отроку Варфоломею пришлось не более двух лет. Впрочем, то, что ему было именно семь лет к началу учения, не столь уж бесспорно. Начинали учиться в древней Руси «лет пяти-шести», как явствует из многих прямых и косвенных указаний. Смотрели по дитю, по его развитию. (А дети, рано приучаемые к самостоятельности, и развивались рано!) Иного могли отдать и в пять, и в четыре года, другого в семь, — в классах тогдашних училищ не следили за тем, чтобы дети были все и обязательно одного возраста.

Кстати, о школах. Уже, кажется, многие знают теперь, что грамотность у наших предков в XIII — XV столетиях была распространена гораздо шире, чем думали исследователи совсем еще недавнего времени. В том же Новгороде Великом раскопками Арциховского-Янина найдены многочисленные образцы частной переписки рядовых граждан. Заостренные костяные и металлические палочки непонятного назначения, находимые археологами в самых различных городах и севера и юга России, получили теперь истолкование, и даже название их установлено, — это оказались древнерусские «писала», коими, без помощи чернил, выдавливали или процарапывали текст на бересте и специальных, покрытых воском дощечках. И, однако, до сих пор далеко не многие знают, что в древней Руси уже в XIII — XV веках была принята классно-урочная система преподавания, сходная с нашей, а города-республики, вроде Новгорода или Пскова, содержали на общинный (общественный) счет городские бесплатные школы, называемые тоже почти по-современному, — «училищами», в коих могли учиться и учились даже дети самых бедных граждан, и где на переменах между уроками дети так же, как и современные школьники, выбегали на улицу, баловались, затевали возню и шумные игры.

Учили в этих школах или училищах чтению и письму (по Псалтири), церковному пению, — музыка была обязательным и серьезным элементом тогдашнего преподавания, — счету, то есть математике, а в старших классах: риторике, красноречию, истории, богословию. Переводя на наш язык и современные понятия — философии и социально-политическим наукам. Впрочем, даже и сами слова «философия» и «философ» уже существовали в тогдашнем обиходе. Сверх того изучали греческий язык, некоторые, к тому же, древнееврейский, как язык Библии. Словом, учащиеся, кончившие полный курс наук, получали неплохое политико-гуманитарное образование.

Особенностью тогдашних школ было то, что школы не делились на церковные и гражданские. Иерархи церкви и светские деятели получали одинаковое образование, благодаря чему, в частности, правящее сословие великолепно разбиралось во всех церковных вопросах, то есть владело всей суммой тогдашних идеологических представлений. Изучивши, вдобавок к перечисленному, своды законов («Мерило праведное», «Номоканон» и «Правду Русскую»), боярский или княжеский сын был вполне готов к сложному делу управления страною и руковожения людьми.

Затрудняюсь сказать, в какой степени и объеме изучалась медицина.

По-видимому, в этой области нас, как и прочие страны Европы, решительно опережал арабский (да и не только арабский!) Восток. На Руси, в основном, лечили знахари, которые были, впрочем, глубокими знатоками целебных трав (чем мы ныне похвалиться не можем!) и великолепными костоправами.

Науки практические — зодчество, литейное дело, кузнечное и кожевенное производства, столярное, плотницкое, ткацкое и прочие многоразличные ремесла — имели свои глубокие традиции и свою «школу», свои навыки, передававшиеся изустно, от мастера к мастеру, так что какой-нибудь недипломированный древнерусский инженер-строитель подчас знал много больше современного архитектора, артистически справляясь со всеми видами сложных, совмещенных и многоярусных, сводчатых перекрытий, принятых в тогдашних церквах (без опоры на упрощающую железобетонную конструкцию), знал тайны обжига кирпича и растворов, выдерживающих, вот уже ряд веков, наши российские ветра, дожди и суровые зимы. Точно так же, как кузнецы, например, ведали секретами отковки многослойных, с твердою серединой, «самозатачивающихся» лезвий, отлично умели наводить «мороз», «синь», золотое и серебряное письмо на металл, — короче говоря, владели секретами, которые составили бы честь и современному, вооруженному научным знанием металлургу.

Мы, потомки, зачастую оказываемся в плену терминологических несоответствий. Университет для нас — место учебы и сосредоточенья научных сил, а что монастырь XIV столетия сплошь и рядом оказывается тем же самым, нам, как говорится, уже и невдомек. Слово «инженер» для нас значительнее древнерусского «мастер», а почему? Тогдашний мастер широтою знаний и, главное, практическим навыком работы, «артистизмом», значительно превосходил современного инженера!

Все это необходимо помнить, хотя бы для того, чтобы понимать, как это и почему тогдашнее немногочисленное население (по приблизительным оценкам всего три — пять миллионов на всем пространстве европейской части России) успевало так много сделать, с такою быстротою возводило порушенные города, воздвигало храмы, осваивало и распахивало лесные пустыни русского Севера, вело торговые операции на расстояниях в тысячи верст, перебрасывая, скажем, товары далекой Бухары или Кафы греческой во Владимир, Тверь и Псков, смоленский хлеб в Новгород Великий, а пушнину, кожи, рыбий зуб и тюленье сало с севера, с «моря полуночного», в Данию, Италию и Царьград. И речь идет не только и не столько о небольших по объему и дорогих по стоимости предметах роскоши. На тысячи поприщ везли железо, рыбу, соль и зерно. В одиннадцатом веке уже Новгород Великий снабжался суздальским хлебом, а в XIV — XV тот же хлеб везли в Новгород с Кокшеньги и Ваги через Двину и Белое море, на расстояние больше тысячи километров со многими переволоками и перегрузками в пути.

Все это требовало и высокой техники, и высочайшей степени организации труда, и толковой, совестливой, знающей администрации. И все это было, и составляло основу и силу Руси, ту силу, на которую опирались русские князья, «собиравшие» землю.

Было, увы, и другое в ту пору на Руси! Был упадок духа, разброд во князьях, свары и ссоры, оборотившиеся полною неспособностью организовать хоть какое толковое сопротивление орде Батыя: многие города сдавались без бою, воеводы прятались, чая пересидеть беду, великий князь Юрий бросил стольный город Владимир с семьею вместе на произвол судьбы и на поругание врагу и позорно погиб на Сити, где монголы не столько ратились с русичами, сколько истребляли бегущих. Редкие всплески героизма пропадали впустую, ибо ратники княжеских дружин, не овеянные духом жертвенности, думали больше о наживе, чем о защите страны, и когда вместо грабежа своих же земель во взаимных которах им пришлось встретить грозного и сплоченного врага, бежали, не выдержав ратного испытания.

Скажем еще, что в те же годы ростовщичество иссушало древний Владимир едва ли не страшнее, чем татарское разорение, что разброд власти тяжелее всего ложился на плечи смердов, коих зорили все подряд, что бояре старшая дружина княжеская — тонули в роскоши, в городах возводились дорогие белокаменные храмы, ювелирное дело достигло неслыханной высоты и совершенства, не достижимых уже в последующие века… (Увы! Слишком часто начало погибели принимаем мы за расцвет благодаря дурманящему очарованию поздней культуры!) И что в этой богатой, изобильной, обширной стране граждане, как горестно восклицал епископ Серапион в одном из своих поучений, буквально съедали друг друга, полностью забыв о христианском братстве и любви… Интеллигент и писатель двенадцатого столетия, безвестный гениальный автор «Слова о полку Игореве», в предчувствии бед грядущих тщетно бросал современникам слова огненного призыва «загородить полю вороты», — голос его был услышан только два столетия спустя.

Татарский погром был истинно заслуженною Господнею карой за грехи тогдашнего русского общества!

Именно потому главными, основными, трепещущими общественными проблемами тех лет, точнее сказать, тех двух столетий (XII — XIV) были проблемы не бытия, а духа, духовной жизни, осознания Русью единства своего в братней любви всех русичей, и своего назначения в мире, осознания всеми гражданами высшей, жертвенной предназначенности своей, без чего не вышла бы русская рать на поле Куликово и не состоялась бы, не возникла из небытия Русь Московская.

Глава 17

На том самом старом мерине, который был вручен ему с младшим братишкой в общее пользование, Варфоломей и приехал в Ростов, в училище, постигать впервые чтение и письмо. Вряд ли ему было уже семь лет! К семи-то годам, да в таком семействе, он бы и дома уже научился кое-что разбирать в уставном торжественном письме древних книг, где все буковки выписывались по отдельности, ставились без наклона, не писались, а, скорее, вырисовывались писцом, напоминая современные печатные литеры крупной печати. К семи годам он, верно, уже научился читать, а отправился учиться не вдолге после Туралыковой-Федорчуковой рати, на шестом году жизни, почему и не понимал долго объяснений наставника своего.

Многошумный Ростов ошеломил ребенка. Разумеется, он был тут не раз и не два, но всегда с родителями, в отцовском возке, чаще всего рядом с матерью, и тогда, выглядывая, как галчонок из гнезда, он не находил город ни огромным, ни страшным. Но сегодня все было иначе. Они одни подъехали с братом Стефаном к коновязям. Множество коней в богатых уборах, иные под шелковыми попонами, множество разодетых стремянных, смех, шутки, ржанье и конский топ, — все разом ринуло на него, как вражеское нашествие.

Старик Прокофий принял повод его коня, и Варфоломей уже с некоторым страхом, выпростав ноги из подвязанных по его росту стремян, сполз с теплой и родной спины лошади на пыльную, почти лишенную травы, истоптанную копытами и усыпанную конским навозом землю. Тут, почти ныряя под брюха коней, увертываясь от беспокойных копыт, он заспешил вслед за Стефаном, который широко шагал, почти волоча Варфоломея за собою. Одну потную ручонку крепко вдев в братнину ладонь, другою поддерживал кожаную торбу с Псалтирью, писалом и вощаницами (туда же был вложен и берестяной туесок с куском пирога и парой крутых яиц с завернутою в тряпицу солью), Варфоломей беспокойно вертел головой, стараясь не потерять дороги, не заблудить, ежели бы пришлось идти одному, среди всех этих громадных теремов, возвышенных крылец, коновязей, телег и заборов, и с невольно подступившим отчаяньем чувствуя, что, оставь его Стефан в сей час одного, и он уже дороги назад не найдет!

Но еще хуже стало, когда поднялись по крутым ступеням, и Стефан, поговорив с кем-то в лиловой шелковой рясе, оставил его в галдящей толпе незнакомых, разномастно одетых детей, и его уже кто-то дернул за торбу, в которую Варфоломей вцепился двумя руками, боясь потерять дорогую Псалтирь, и кто-то сзади взъерошил ему волосы, и какой-то мальчик, глядя на него с насмешливым снисхождением, проговорил у него над ухом:

— «А! Стефанов брат!» — так, будто бы это уже одно было смешно или стыдно, — а другой, толкнув его в спину, спросил:

— «Эй, ты! Отгадай, чего у мерина нет?» — Варфоломей намерился сперва дать обидчику сдачи, но, помыслив, решил все вытерпеть, и стал про себя читать: «Дух тверд созижди во мне…» За молитвою, однако, он не услышал, что всем велено было входить в келейный покой, и едва успел проскочить в дверь, уже позади всех, почти под ногами у толстого высокого наставника, который неодобрительно свел брови, мало не запнувшись о малыша.

В низкой палате, уставленной дощатыми скамьями, он несколько мгновений, показавшихся ему невообразимо долгими, не мог никуда сесть, ибо пареньки, уже занявшие все сиденья, подшучивая над новичком, тотчас передвигались к краю, как только он неуверенно подходил к очередной скамье. В конце концов ему пришлось, уже под сердитый окрик учителя, сесть на самое первое сиденье, прямо перед ликом грозного наставника, и слушать, почти не понимая ничего, низкий рокочущий голос, меж тем как сзади его продолжали пихать и даже чем-то подкалывать в спину, а сидящий рядом мальчик, расставляя ноги, то и дело задевал злосчастную Варфоломееву Псалтирь, которую он, не ведая подвоха, достал из торбы и положил себе на колени.

Псалтирь, оказывается, пока была не нужна, и, охраняя ее от падения, Варфоломей плохо слушал то, что говорит наставник. Когда же понял оплошку свою, то, засовывая ненужную книгу в торбу, завозился и не поспел встать вместе со всеми, чтобы прочесть благодарственную молитву, и так был расстроен этим своим прегрешением, что опять пропустил мимо ушей слова наставника, и позже других извлек из торбы вощаницы и писало. Вощаницы надо было положить на левое колено, а писало взять в правую руку, между большим и указательным перстами, щепотью, а он, перепутав все на свете (и ведь дома же видел и знал, как держит писало Стефан!), положил писало на безымянный перст и долго не мог понять, почему у него ничего не выходит.

Варфоломей не видел, сидя на первой скамье, что у большинства новичков выходит немногим лучше, и думал, что он один такой неумелый и что именно на него гневает, сводя густые черные брови, наставник. Он все время ожидал обидного удара тростью, вспотел от усилий, и уже вовсе ничего не понимал, только слышал высоко над собою рокочущее гудение мощного голоса, и дрожащей рукою проводил какие-то разлезающиеся вкривь и вкось извилины на покрытой воском дощечке, никак не связывая их с тем, что говорил грозный учитель и повторяли, хором, нараспев, прочие ученики. Сверх того ему отчаянно захотелось по малой нужде, и он даже немножко намочил порты, пока сидел и терпел, изо всех сил сжимая колени.

С великою радостью уцепился он за руку Стефана, когда настал перерыв, и старший брат зашел проведать Варфоломея. Он даже и Стефану постыдился признаться в своей детской оплошке, слава Богу, что старший брат понял все сам, и свел его туда, куда ходили за нуждою прочие мальчики. Впрочем, Стефан не долго был с ним вместе, и вновь Варфоломей остался один в толпе сверстников, среди коих лишь двое-трое были ему знакомы. Младший Тормосов сам подошел было к Варфоломею (он, видимо, тоже несколько оробел в толпе).

Но едва они взялись за руки, как Тормосова тотчас затормошили и оторвали от Варфоломея и утащили за собой другие мальчики, а Варфоломей, отброшенный, прислонился к тыну и, сильно пихнув от себя очередного слишком нахального приставалу, начал честь шепотом молитву, чтобы не слышать грубых шуток и зазорных слов сотоварищей.

Вскоре буйная дружина малышей устремилась вновь в учебный покой.

Наставник теперь был иной, и вощаницы, за коими полез было Варфоломей, совсем не понадобились. Учили пению. Тут дело пошло несколько лучше. Голос у Варфоломея был чистый и высокий, но и за тем получилась обидная заминка, ибо тот склад, которым пели дома и коему учила его мать, несколько рознился от принятого в училище.

преподобные Кирилл и Мария - родители Сергия Радонежского

преподобные Кирилл и Мария — родители Сергия Радонежского

После урока пения все достали свои завтраки, у кого что было, и тут же, на скамьях, устроились есть. Варфоломей, поискав глазами, нашел бедного мальчика, у которого был на завтрак один только серый ржаной коржик, и предложил тому яйцо.

С опозданием узрев ждущие глаза другого маленького мальчика, у которого была в руках одна только корка хлеба, отдал тому и второе свое яйцо вместе с солью, а сам, медленно и тщательно разжевывая, съел оставшийся у него кусок пирога, запив его водою из ушата, из коего, в очередь, передавая друг другу берестяной ковш, пили и все прочие мальчики.

После перерыва, хором, читали знакомые молитвы. После учились считать, перекладывая перед собою нарочито нарезанные ивовые палочки.

(Варфоломей приметил, что многие ребятки тут же начали играть, возводя из палочек домики и колодцы.) К концу занятий у него от шума, духоты, непривычного многолюдства болела и кружилась голова, и он чувствовал себя маленьким, несчастным и брошенным. Во сто крат легче было ему воевать с шалунами на деревне!

Стефан появился перед ним словно спасение Господне или дар небес, отвел младшего брата к коновязям, где Варфоломей, уже почти с рыданием, вскарабкался на коня, и только тут, с седла, обозрев людную площадь, и терема, и церкви, и огромный, красивый собор прямо перед собою, почуяв, что полный муки и страха день уже позади, приободрился опять и, глубоко вздохнув, начал приходить в себя.

И вот они возвращаются домой. Кони идут рысью. Варфоломей, подобрав поводья, крепко вцепился пальцами в гриву своего мерина, и только ждет, изредка поглядывая по сторонам, когда минуют городские ворота, когда кончатся последние пригородные избы, когда начнутся поля и перелески, когда, наконец, завиднеют вдали родимые хоромы, где можно будет, соскочив с коня, кинуться в объятия матери и разрыдаться всласть, давая себе отпуск за весь этот долгий, суматошный и мучительно-трудный день.

Вечером он долго и непривычно-взволнованно рассказывал Марии, что в училище и ругают, и бьют, и насмешничают, и поют не так, как дома, и что мальчики часто говорят неподобные слова, и, словом, все там не так, и что он больше не хочет в училище, но, конечно, все равно поедет туда, ежели так нужно матери и Господу, и будет терпеть эту муку так, как терпел поношения от иудеев Исус Христос.

Продолжение 

Обсуждение закрыто.