В трапезной. Рассказ. Иван Шмелев

Череменецкий Иоанно-Богословский мужской монастырь

Череменецкий Иоанно-Богословский мужской монастырь

Как все вкусно в монастырской трапезной!
Простые продукты, приготовленные без изысков и ухищрений,
однако с любовью и молитвой —  этими главными приправами,
которых у нас так часто не хватает.
Поэтому наверное в монастырской трапезной чинно и вдумчиво вкушают,
а мы перекусываем и перехватываем на ходу, не чувствуя вкуса,
забывая благодарить Подателя всяческих…

И все же не оставь нас Господи, и благослови ястие и питие рабам Твоим!

В трапезной

Иван Шмелев

– Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас…

Брат Василий вносит обед.

– Я уж на одну персону только принес. А вам о. Антипа послушание назначил, – с улыбкой говорит он мне, – в трапезную пойти. Там у нас чинно, под жития вкушают. Я не понимаю, спрашиваю его: что это значит – «под жития»?

– Все вкушают, а очередной чтец читает про «жития». Это чтобы вредные мысли не входили. Пища молитвой освящается, тогда и питание на пользу. Никакой чтобы заботы в мыслях.

Я удивлен: как раз и в физиологии это говорится, – читал недавно «Физиологию» Льюиса. Оказывается, и монахи знают.

Я говорю брату Василию, что об этом и в науке говорится, чтобы принимать пищу в полном спокойствии, без раздражения. Он глядит на меня с сомнением, не подвох ли в моих словах.

– Вашу науку мы не знаем, а святые отцы так установили, из древних лет. Такой наказ есть, старца Назария Саровского: «вкушать молча, как бы какое священнодействие совершаешь».

– Это называется – физиология питания! – говорю я.

– А по‑нашему наказ старца Назария, – говорит упрямый брат Василий, – чтобы хлеб насущный не осквернять дурными помыслами. А для женска пола, для их персоны… – показывает он на мою жену, трапезная при гостинице у нас. Но для них чина не полагается, без «житий» вкушают.

– Вот это грустно, – говорю я. – А если дурные помыслы? Несправедливо оставлять женский пол без охраны от искушений.

Брат Василий чувствует мою шутку и улыбается. Говорит, что наказ для братии установлен, но и в женских обителях, говорят, тоже под «жития» вкушают.

Далекое, наивное: милый простак, просвещавший меня духовно, – и я, юный студент, учивший его ученой мудрости.

Я иду в трапезную палату. Она в монастырском четыреугольнике, против ворот, при церкви Успения Пресвятой Богородицы. Встречается о. Антипа, несет корзиночку. Я заглядываю в нее и вижу: крупная красная смородина! Это изумляет меня, как чудо. В Москве она отошла давно, там и малина уже сошла, а тут – снова вернулось лето. О. Антипа достает кисточку, показывает мне и сам любуется: смородина сочно сквозит на солнце – живые яхонты!

– Крупная‑то какая, будто клюква. На праздник Преображения Господня десять пудов собрали, а это остаточки, благословил о. настоятель на трапезу, в гостинчик. Сады‑то наши не видели еще? Посмотрите. Все монах Григорий, великим тружением своим. Через него и смородина у нас, и яблока сколько собираем, и слива есть, и вишня, во славу Господа. Двадцать лет на себе землю таскал, сыпал на голый камень, на ржавую луду, а теперь вся братия радуется, и богомольцев радуем. У нас даже восточная травка произрастает.

– Это какая же… восточная?

– А как же, неужто не знаете… ис‑соп! Царь Давид в псалмах как взывает?.. «Окропиши мя иссо‑пом… и очищуся…» На Востоке он жил, вот и восточная, потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища… С молитвы такая вкусная, освященная.

Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные‑длинные столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые лиловые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, – все ровными‑ровными рядами, солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды – чаши, будто из тускло‑старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники – холстины, похожие на крылья чаек… – так мне напоминает былинные «бранные» столы и что‑то близкое и родное мне… – рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато‑пряно – квасом и теплым хлебом. Вдумчиво‑сокровенно смотрят с пустынных стен – благословляют преподобные подвижники, в черных схимах.

Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто‑то мне шепчет строго: «подале, подале, за братию… богомольцы там, во второй палате».

Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко – рядом с бледными старичками‑олончанами. Против меня сидят притихшие питерцы – извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: «здесь, брат, не поговоришь… стро‑го здесь!» За старичками‑олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: «да, строго здесь».

Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто‑то властный звонит резко‑тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой‑то инок истово‑чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха, почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый питерец опасливо говорит: «провинился, надо полагать». Тощий монах шепчет, не поднимая глаз: «за трапезой у нас молчание полагается».

Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная полоса – дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что‑то молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы: «Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас». Старшие за столами ответствуют им – «аминь».

Трапеза начинается. Возрастает немолчный шорох, благостно‑сдержанный, – плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона «житие» дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны.

Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий смысл: «в поте лица твоего будешь есть хлеб твой». Впервые чувствую я, забывший, проникновеннейшее моление: «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Смотрю на старичков‑олончан, как благоговейно‑радостно вкушают они этот хлеб насущный… не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный… не услаждаются, а принимают молитвенно, чинно, в смирении… – и думаю: «как это хорошо! и это не простое, не обиходное, а священное что‑то в этом, возносящее, освящающее человека!» И вспоминается мне далекое, ушедшее.

В детстве Горкин мне говорил, плотник наш: «кушай, милок… это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой… крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень». Тогда и я вкушал – и с каким же благоговением! – кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и необыкновенно сладок был этот «хлеб насущный», забытый в детстве. И вот воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели – тех же русских простых людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых, отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, «идейно», как я говорил тогда. «У нас мужички все больше», – помнились мне слова о. Антипы.

За нашим столом трапезуют богомольцы, больше простой народ, и даже нищая братия, и эта нищая братия ест из такой же миски и такой же ложкой, липовой, с благословляющей ручкой на стебельке, как и о. настоятель, блюститель трудового, святого Валаама. Старички‑олончане, в заношенных сермягах, благолепно‑старательно хлебают густую перловую похлебку и озираются. Кажется мне – не верят, что они равные здесь, – кажется, что боятся: а ну как скажут – «ступайте‑ка отсюда, не вам тут место!» Нет, не скажут. Тощий монах ласково говорит им: «ешьте, братики, на здоровье, во славу Божию», – и еще подливает им похлебки. Они смотрят несмелыми глазами и крестятся. – Не часто, небось, приходится так обедать, – шепотом говорит питерский извозчик, показывая мне глазом на старичков, – бедный народ, эти олончане да карелы, рады – до чистого хлеба дорвались.

– В рай попали… – шепчутся старички и крестятся. – Уж так‑то сытно да сладко… И слова никто не скажет.

Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: «богатый в питиях и явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва‑ет…» Слушаю я, смотрю на нищую братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по‑студенчески: «этого не знает Бебель… это тоже социализм, духовный только… приехал бы сюда, монахи наши могли бы внести поправки в его социальную систему…»

Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую мису: щи с грибами, засыпанные кашей.

– Ешьте, братики, на здоровье… еще подолью, шепчет тощий монах, – поправьтесь на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами, работнички… долю вашу знают.

Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша, с постным маслом.

– С маслицем никак… Го‑споди‑батюшка!.. да еще с духовитым! – изумляется старичок, принюхиваясь к ложке, – за что такая милость… да с елейным.!

И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория.

– А это уж баловство‑о… – говорит питерский извозчик, радуясь.

И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевеливают несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спрашивают монаха: кваску‑то можно?

– Да сколько охотки будет, – говорит монах, зачерпывает ковшом и подает.

– У‑у, ква‑сок… дю‑же хорош квасок… – говорит, задыхаясь, старичок, передавая другому ковшик. – Знатный квасок… забыли, когда и пили такой квасок…

Трапеза заканчивается пением благодарения «за брашно». О. настоятель благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не обедал, а молился.

– О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послушание ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для смирения, такое послушание.

– Да за что же такое испытание, на всем народе?

Монах вздыхает.

– О. настоятель возвестил, для назидания всем. Вот, говорите – испытание, на всем народе… будто для стыда. В радость ему это, что на народе, будто покаяние принимают от него все. И никто не осудит. Наша воля у Господа.

Я выхожу из трапезной. Богомольцы идут вздремнуть. Кто отходит к решетке поглядеть на просторы Ладоги; кто спускается к пристани, посидеть в холодке, в ожидании часа, когда можно будет попить чайку, – раньше половины 3‑го часа не полагается.

На пороге гостиницы о. Антипа встречает меня, раскинув руки, словно обнять хочет, – чудесный старичок, право.

– Ну что… посмотрели, как у нас трапезуют?.. понравилось?

– Чудесно, о. Антипа! И как трапезуют, и как поклончики отбивают…

– Ах вы, шутник, право… – смеется о. Антипа. – Смирение – путь во спасение.

– Знаете, о. Антипа… – говорю я, чувствуя, что не могу не сказать самого важного, что переполняет сердце, – я вам так благодарен, что возвестили мне послушание…

– Нет‑нет… – остерегает о. Антипа, – недостоин я возвещать… это только о. игумен, по уставу. Да это я шутил, послушание‑то… Понравилось – и слава Богу.

– Узнал у вас самое важное, самое глубокое… понял, как вкушают хлеб насущный… и что такое… вкушать!

Понял ли меня о. Антипа? Он взглянул ласково и потрепал по плечу.

Из книги «Старый Валаам»

Обсуждение закрыто.